Pčela
И точно, на дняхъ, именно, 24 ч. Апреля, ночью, я былъ на волосокъ отъ помешательства. —То что было со мной, я думаю ни съ одними смертными отъ сотворешя Mipa не было... О вы, кому въ руки когда нибудь попадется тетрадь моя —поблагодарите Бога, что вы не мед!умы, и что никогда такгя страшныя, не разрешимый задачи не приходить вами вн голову... Записываю ради назидашя. Было довольно поздно, когда я вернулся до мой. —Вечери были великолепный, светлый, тиxift, ясный; не хотелось подниматься на нашу лестницу, таки она показалась мнЪ сйра и сыра послё свежаго воздуха. —Комната моя была по обыкновенно невзрачна н сумрачна. Сняви пальто, я почувствовали легкую дрожь и, боясь простуды, затворили окошко, настежь отворенное вероятно горничной. Зажегъ свечу и напился чаю. —Спать не хотелось. Были уже 12-ый часъ, когда я вспомнили, что утромъ въ стирку отдалъ белье свое и не записалъ. —Взялъ бумагу, карандашъ и и сталъ записывать на память, сколько носковъ, сколько носовыхъ платковъ, сколько подштанниковъ и т. д. Вдругъ почувствовалъ, что кто-то меня въ бокъ толкнулъ. Что за черти? подумали я... Но не успели и оглянуться, каки въ глазахъ позеленело, свечка точно заверсту ушла... что то сдавило мне виски.... и сони погрузилъ меня въ безсознательное состояше... Не знаю, сколько времени я спали, какъ опять сильный толчекъ въ бокъ разбудилъ меня. Я проснулся какъ пьяный, не сознавая, что я, где я и что со мной. Весьма вероятно, что на этотъ рази, не заглянувъ въ бумагу, я бы тотчасъ же перешелъ къ себе на кровать и преспокойно бы завалился спать. Но кругомъ меня, за столомъ, въ окне, надъ кроватью, у печи, по всемъ угламъ стояли' тени... или лучше сказать, безчисленное множество лицъ выступало изъ полусумрака...—Одно личико томное, бледное, съ длинными полуразвитымъ локономъ поразило меня прелестью своей. Неужели это была она, предмета юнбШёсксй пламенной любви моей?! Я остановили на этомъ личике глаза свои и сердце у меня заныло горькой тоской и сладкими воспоминашемъ. —Было еще одно лице, совершенно желтое, —вздернутый, какъ бы перебитый носъ и толстыя губы... Тоже чемъ то давними знакомыми повеяло мне отъ него... Ужь не былъ ли это старый, когда то любимый учитель мой, злой на видъ, но въ сущности добрый. Лицо Алексея шяло какими-то особенными, какъ бы торжественными светомъ. И все эти сотни, можетъ быть тысячи лицъ, смотрели на меня си какими то настойчивыми неотступными, нетерпеливыми внимашемъ, казалось, глаза ихъ следили за малейшими движешемъ моей руки, моей мысли, тогда какъ лица оставались неподвижными. А я, какъ бы съ просонья не-понималъ зачемъ они? чего они отъ меня хотятъ?! Читай! услыхали я голоси моего незабвеннаго Алексея и встрепенулся.—Читайте! протяжно, ласково какъ бы умоляя, пролепетали мне женскш голоси... Читай! прошелестило где то изъ угла комнаты. Читай, читай! прошамкали хриплый старческй голосъ и какъ будто выдвинулся изъ полусвета чей-то красный носъ, сйдыя брови, маленьшя злые глазки. Я струсили, ио смутно поняли чего оий хотятъ, торопливо взялъ со стола бумагу и трепещущими руками поднеси ее къ свечке. Воцарилось глубокое гробовое молчаше. Но что моги я прочесть?! На бумаге было вотъ что —вотъ какая рукопись!!
А съ боку было написано: 8 платковъ, 4 пары носковъ, 3-е подштанниковъ... Читай! прошумело въ воздухе:—мужсгйе, женcitie, молодые и старчесюе голоса слились въ одинъ гули и шуми.... Я оцепенели, опустили бумагу, и опустили свою голову. Шуми усиливался; глаза духовъ разгорались, указательные пальцы мужскге и женсше повелительно протягивались. Нечего читать, прошептали я. Прочти, что есть, сказала мне тень Алексея. На смутномъ, какъ-бы потухшемъ лице его было явное неудовольствие —но на кого? на меня или на этихъ окружающихъ?... Я подняли бумагу и какъ приговоренный къ смерти, дрожа всемъ тйломъ, сталъ читать: Восемь платковъ, Четыре пары носковъ, Трое подштанниковъ Боже мой!... крики, свиста, хохота —насмешливый, злой, неистовый хохота, искривленныя, качаюпцяся, расплываюпняся во все стороны лица, сморщенные носы, студенистыя, трясущаяся щеки и губы, оскаленные рты и глаза сверкающее, угрожаюице, вспыхивающее и потухаюпце... Нети... рука моя отказывается описать и то что я слышали, и то что я видели, и тотъ ледяной ужасъ, который до мозга костей прохватили меня. Отмахиваясь руками, выбрался я въ корридоръ, но и по корридору какъ ветеръ гудйлъ и проносился хохота! Хаосъ былъ кругомъ —хаосъ былъ въ душе моей—и.... Въ потемкахъ, нащупавъ тйло горничной, я сталъ будить ее... Кто это? что, что вами? прошептала она сквозь сони, ловя меня за руку. Нельзя ли где нибудь стаканъ холодной воды достать?... Возьмите сами... тамъ, въ кране... Послушай, ты ничего не слышешь? А что?., что такое!.. Она привстала, босыя ноги ея стукнули объ поли. Ты ничего не слышишь? Ничего. Я сталъ вслушиваться и действительно ничего—тишина мертвая. Разумеется я до самой зари заснуть не моги. При свете дня —уже не страхъ, а злость и досада овладели мной! По какому праву, думалъ я, эти земныя душенки смёли хохотать надо мной. Разве я звали ихъ? Разве для нихъ, а не для себя, не для своего собственнаго удовлетворенья хлопотали я всеми силами души моей? О, какъ я презираю ихъ! какъ я стыжусь за суеверный ужасъ свой. А что, если это была галлюципащя? Да, нервы мои сильно разстроены. Сегодня пойду къ доктору и попрошу у него прописать мне кашя-нибудь успокоительный капли. Расклеился бедный Давидъ Долгоглазовъ —да и какъ не расклеиться!... Приходили ко мне племянники мой, застали меня въ постеле. Ба, дядюшка! сказали онъ, всплеснувъ руками, —что это на васъ лица нётъ? Какъ лица нетъ! Да таки, и побледнели, и постарели, и осунулись, ужь не умирать ли собираетесь? Ну, ты, мой други, плакать не будешь. Буду, ей ей буду.... только что же вы мне въ наслйдство-то оставите?... продолжали онъ, садясь, смеясь и потирая руки. Оставлю тебе въ наследство одну очень дорогую рукопись. Какую?... Ужь не ваше ли сочинеше! Ужь не описали ли вы собственную жизнь свою. Да что же такое въ вашей жизни было интереснаго? А нельзя ли мне хоть поглядеть на эту рукопись... Дайте пожалуйста хоть взглянуть. Выдвини вони тотъ ящики, и вынь оттуда мои тетради, сказали я, поднимаясь съпостели. Онъ отодвинули ящики и вынули. Батюшки мои! я и сами не подозревали, что исписали я такую кучу бумаги!...
Чтожь это такое, романъ, повесть или переводи какой?... Не романъ, не повесть и не переводи, ответили я юноше. —Погоди, я оденусь и разскажу тебе, въ чемъ тута дело. Но пока я одевался, онъ сели къ окну, положили ногу на ногу и сталъ читать не сначала, а такъ, где попало. Тута все какле-то духи, дядюшка, проговорили онъ и перевернули страницу. И тутъ духи.... Затемъ онъ перевернули другую страницу, третью, четвертую, и въ каждую сталъ заглядывать. И тутъ, и тутъ духи, и тутъ!! Что это за ерунда! Не ерунда, а факты. Факты? Онъ поглядели на меня вопросительно... —Гм! Такъ что же я съ этимъ вашими наследствомъ делать буду, дядюшка? Можешь когда-нибудь напечатать и получить деньги... Да помилуйте, дядюшка, на сколько я могу сообразить, такъ ведь этого —этихъ вашихъ духовъ ни одинъ олухъ царя небесиаго не напечатаетъ. Ну и не нужно —оставайся безъ наследства. Нетъ, ужь вы лучше, дядюшка, сведите меня въ трактиръ ради праздника, да угостите... А какой сегодня праздники? Говорить, преполовенье. А ты знаешь, что такое „преполовенье"? - Не могу знать это не по моей части. Говорятъ —преполовенье, ну и прекрасно! Спорить не стану. Я ведь, вы знаете, никогда ни съ кемъ не спорю.... Ну, такъ и теперь не спорь со мной. Я боленъ, вотъ каше-то капли мне прописаны и кутить съ тобой не стану. Да мы хоть бутылочку пива. Возьми рубль —и купи себе пива. Ну ужь это извините... на бутылку пива у насъ, слава Богу, и своихъ денегъ хватить. Я былъ глубоко обиженъ его поверхностнымъ отзывомъ о моихъ писашяхъ. Онъ обиделся въ свою очередь—или прикинулся обиженными. Съ полчаса времени просидели у меня племянники мой, разговори не клеился, и мы разошлись; уходя, онъ назвали меня мистикомъ: это было самое бранное слово въ устахъ его, хуже чемъ мошенники или подлецъ... Ну, да Боги съ ними! Получили деньги отъ сестры (старый долгъ) и по ея просьбе еду въ Москву, зачемъ не знаю; по очень, очень ради, что могу проветриться. Взялъ изъ конторы отпускъ на два месяца. Распростился съ хозяиномъ: добрый человеки—не ученый, но не глупый, жильцовъ своихъ понимаетъ. Правда, пороху онъ не выдумаетъ, да и зачемъ нами его выдумывать! А что, —сжечь или взять съ собой мою рукопись —наследство отвергнутое и, такъ сказать, оплеванное моими наследникомъ! Кабалистику отдамъ библйграфуЕ Еву, какъ редкость. Онъ же духовъ вызывать не станетъ, да и не съумеетъ. Такъ кончилась рукопись никому не известнаго медгума, чудака и фантазера, Давида Долгоглазова. Какъ видите, я ее напечатали, т. е. поступили какъ олухъ царя небеснаго. ’ Но объяснюсь, почему я ее напечатали. Во-первыхъ, потому, что ее можно прочесть какъ сказку и какъ сказку оригинальную, хотя и не детскую. Не все одни дети читаютъ сказки и до нихъ охотники, Во-вторыхъ, потому, что, какъ бы то ни было, а во всехъ этихъ разговорахъ съ духами Давида Долгоглазова какъ бы воплощается то Mipoсозерцаше, которое въ наше время не чуждо ни нашими заатлантическими друзьями, американцами, ни англичанами, ни даже некоторыми изъ нашихъ спиритовъ. Нечего и говорить, что м!росозерцаше это далеко не то, какое воплотилось въ писашяхъ зпаменитаго мистика Све-
ПЧЕЛА.