Vъѣzdъ vъ Parižъ
73 Но это все потому, что я продолжаю таскаться въ прежней своей ливреѣ. Богъ мой! Съ какой, если бы знали вы, ненавистью и тоской, съ какой усмѣшкой и жалостью я вдругъ улавливаю себя въ зеркалахъ, — случайно, ибо теперь зеркала ненужны, — съ какимъ отвращеніемъ смотрю на эту слѣпую дылду, на этого громадно-слѣпого щенка, самоувѣреннаго болвана, сожравшаго столько сахару и кормившаго имъ другихъ! Правда, теперь я вижу другихъ щенятъ, сладко похрустывающихъ все тотъ же сахаръ, и посмѣиваюсь въ кулакъ. Нельзя же смѣяться громко. Эти щенята умѣютъ и кусаться! И даже очень, хоть и объѣдаются сахаромъ. Я и теперь еще иногда прохожу съ поднятой головой, съ этимъ постылымъ видомъ стараго Аполлона въ пальто отъ О-бон-марше, и должно быть еще внушаю почтеніе ростомъ и крѣпкой еще фигурой и этими вотъ кудрями, въ которыхъ „мерцаетъ старинное серебро", какъ выпалила недавно одна особа, когда-то въ меня влюбленная. Но это — совсѣмъ не я. Во мнѣ — я часто съ ненавистью ловлю знакомыя интонаціи! — сохранилась наигранная манера рѣчи, любующаяся собою плавность, качанье словесныхъ волнъ, въ которыхъ любятъ дремать щенята, въ которыхъ пріятно тонутъ. Къ счастью, я постепенно освобождаюсь отъ этой липкости. Я хотѣлъ бы разстаться съ логикой, съ этой змѣей вертлявой, похожей на скорпіона, который разитъ хвостомъ. Скоро будетъ и это, и я стану совсѣмъ свободнымъ. Но, позвольте... съ чего жъ я началъ?.. Мы сидимъ на берегу Океана. Я зацѣпилъ палкой эту жестянку американскаго молока, кинутую волнами, и началъ вспоминать, какъ было со мной на вырубкѣ... А потомъ пролетѣли птицы, и унылый ихъ крикъ напомнилъ... Ну да, конечно. Мнѣ спѣшить некуда, пароходы меня не ждутъ, въ экспедиціи я не ѣзжу, — я уже никуда не ѣзжу! — и могу продолжать „вытряхиваться". Это необходимо, ибо во мнѣ еще есть остатки. Если вамъ наскучитъ моя бесѣда, можете не стѣсняться и уходить. Съ одинаковымъ результатомъ буду я говорить этимъ выкиды-