Vъѣzdъ vъ Parižъ

87 Моя дача стоитъ на гривкѣ, а съ обѣихъ сторонъ тянутъ къ рѣкѣ овраги. Они сплошь заросли черемухой, березкой, ольхой, малиной... масса ландышей, дудокъ, сонника, болиголова... — самыя соловьиныя мѣста. Знатоки считали соловьевъ нашихъ самыми пѣвкими, „неждановскими “ звали. Одинъ оврагъ изстари прозывался „Соловьинъ*, другой— „Гулкій41. — Изъ-за соловьевъ жена и мѣсто для дачи выбрала, на тычкѣ, на гривкѣ, и мужики ди вились: — „Это ужъ они чего-нибудь да знаютъ! кладу ны!“ Колдуны?! Рѣдкостное тамъ было эхо: изъ „Соловьина Врага" крикнешь, — „Гулкій“ отзовется, полнѣй и громче. Физикъ одинъ нашъ лазилъ изслѣдовать и вывелъ звуковую формулу, — вырѣзали ее даже на терасѣ. Бывало, молодежь поетъ хоромъ, — и выходитъ второй, капелла! А когда упросятъ тенора спуститься въ „Соловьинъ", и онъ оттуда пу-ститъ... — второй, неземной, теноръ, такъ покрывалъ, что духъ захватитъ: ... „златы... е-э-эээээ... дни-и-иииии...!“. Вообразите, что же творилось майскими зорями, когда соловьи начнутъ сыпать и поливать! „Гулкій ихъ растравлялъ. Чвоканье, цорканье, розсыпь, щелканье, замиранье, это поцѣлуйно-истомное — тіу... тіу... ффті-у... играютъ сердцемъ, трепетно и такъ страстно-нѣжно!.. И вотъ, когда все изранено, испоганено, и уже ничего живого не осталось, и ты съ твоей жизнью уже плевокъ растертый... — соловьи гремятъ неумирающимъ торжествомъ неумирающей своей жизни и неутолимой болью плещутся въ твоемъ сердцѣ... А оно уже наистекѣ, и все — ушло! Пытка. Они выворачивали, перетряхивали во мнѣ все, жалѣли, отпѣвали, жалили цвоканьемъ, въ кровь раздирали трелями... хлестали сердце, по головѣ, въ глаза. Я слышалъ милые голоса, узнавалъ лица, запахи... И не красота уже, не эстетика... — адъ! Какъ только подходила заря — начинало давить тоскою: сейчасъ, начнутъ. И первый же тихій высвистъ... помните, это робкое, нѣжное — ти-пу... типу... типу...?